Путник когда придешь в спа анализ. Зарубежная литература сокращено

Генрих Бёлль

Путник, придешь когда в Спа

Машина остановилась, но мотор еще несколько минут урчал; где-то распахнулись ворота. Сквозь разбитое окошечко в машину проник свет, и я увидел, что лампочка в потолке тоже разбита вдребезги; только цоколь ее торчал в патроне - несколько поблескивающих проволочек с остатками стекла. Потом мотор затих, и на улице кто-то крикнул:

Мертвых сюда, есть тут у вас мертвецы?

Ч-черт! Вы что, уже не затемняетесь? - откликнулся водитель.

Какого дьявола затемняться, когда весь город горит, точно факел, крикнул тот же голос. - Есть мертвецы, я спрашиваю?

Не знаю.

Мертвецов сюда, слышишь? Остальных наверх по лестнице, в рисовальный зал, понял?

Но я еще не был мертвецом, я принадлежал к остальным, и меня понесли в рисовальный зал, наверх по лестнице. Сначала несли по длинному, слабо освещенному коридору с зелеными, выкрашенными масляной краской стенами и гнутыми, наглухо вделанными в них старомодными черными вешалками; на дверях белели маленькие эмалевые таблички: «VIa» и «VIb»; между дверями, в черной раме, мягко поблескивая под стеклом и глядя вдаль, висела «Медея» Фейербаха. Потом пошли двери с табличками «Va» и «Vb», а между ними снимок со скульптуры «Мальчик, вытаскивающий занозу», превосходная, отсвечивающая красным фотография в коричневой раме.

Вот и колонна перед выходом на лестничную площадку, за ней чудесно выполненный макет - длинный и узкий, подлинно античный фриз Парфенона из желтоватого гипса - и все остальное, давно привычное: вооруженный до зубов греческий воин, воинственный и страшный, похожий на взъерошенного петуха. В самой лестничной клетке, на стене, выкрашенной в желтый цвет, красовались все - от великого курфюрста до Гитлера…

А на маленькой узкой площадке, где мне в течение нескольких секунд удалось лежать прямо на моих носилках, висел необыкновенно большой, необыкновенно яркий портрет старого Фридриха - в небесно- голубом мундире, с сияющими глазами и большой блестящей золотой звездой на груди.

И снова я лежал скатившись на сторону, и теперь меня несли мимо породистых арийских физиономий: нордического капитана с орлиным взором и глупым ртом, уроженки Западного Мозеля, пожалуй чересчур худой и костлявой, остзейского зубоскала с носом луковицей, длинным профилем и выступающим кадыком киношного горца; а потом добрались еще до одной площадки, и опять в течение нескольких секунд я лежал прямо на своих носилках, и еще до того, как санитары начали подниматься на следующий этаж, я успел его увидеть - украшенный каменным лавровым венком памятник воину с большим позолоченным Железным крестом наверху.

Все это быстро мелькало одно за другим: я не тяжелый, а санитары торопились. Конечно, все могло мне только почудиться; у меня сильный жар и решительно все болит: голова, ноги, руки, а сердце колотится как сумасшедшее - что только не привидится в таком жару.

Но после породистых физиономий промелькнуло и все остальное: все три бюста - Цезаря, Цицерона и Марка Аврелия, рядышком, изумительные копии; совсем желтые, античные и важные стояли они у стен; когда же мы свернули за угол, я увидел и колонну Гермеса, а в самом конце коридора - этот коридор был выкрашен в темно-розовый цвет, - в самом-самом конце над входом в рисовальный зал висела большая маска Зевса; но до нее было еще далеко. Справа в окне алело зарево пожара, все небо было красное, и по нему торжественно плыли плотные черные тучи дыма…

И опять я невольно перевел взгляд налево и увидел над дверьми таблички «Xa» и «Xb», а между этими коричневыми, словно пропахшими затхлостью дверьми виднелись в золотой раме усы и острый нос Ницше, вторая половина портрета была заклеена бумажкой с надписью «Легкая хирургия»…

Если сейчас будет… мелькнуло у меня в голове. Если сейчас будет… Но вот и она, я вижу ее: картина, изображающая африканскую колонию Германии Того, - пестрая и большая, плоская, как старинная гравюра, великолепная олеография. На переднем плане, перед колониальными домиками, перед неграми и немецким солдатом, неизвестно для чего торчащим тут со своей винтовкой, - на самом-самом переднем плане желтела большая, в натуральную величину, связка бананов; слева гроздь, справа гроздь, и на одном банане в самой середине этой правой грозди что-то нацарапано, я это видел; я сам, кажется, и нацарапал…

Но вот рывком открылась дверь в рисовальный зал, и я проплыл под маской Зевса и закрыл глаза. Я ничего не хотел больше видеть. В зале пахло йодом, испражнениями, марлей и табаком и было шумно. Носилки поставили на пол, и я сказал санитарам:

Суньте мне сигарету в рот. В верхнем левом кармане.

Я почувствовал, как чужие руки пошарили у меня в кармане, потом чиркнула спичка, и во рту у меня оказалась зажженная сигарета. Я затянулся.

Спасибо, - сказал я.

Все это, думал я, еще ничего не доказывает. В конце концов, в любой гимназии есть рисовальный зал, есть коридоры с зелеными и желтыми стенами, в которых торчат гнутые старомодные вешалки для платья; в конце концов, это еще не доказательство, что я нахожусь в своей школе, если между «IVa» и «IVb» висит «Медея», а между «Xa» и «Xb» - усы Ницше. Несомненно, существуют правила, где сказано, что именно там они и должны висеть. Правила внутреннего распорядка для классических гимназий в Пруссии: «Медея» - между «IVa» и «IVb», там же «Мальчик, вытаскивающий занозу», в следующем коридоре - Цезарь, Марк Аврелий и Цицерон, а Ницше на верхнем этаже, где уже изучают философию. Фриз Парфенона и универсальная олеография - Того. «Мальчик, вытаскивающий, занозу» и фриз Парфенона это, в конце концов, не более чем добрый старый школьный реквизит, переходящий из поколения в поколение, и наверняка я не единственный, кому взбрело в голову написать на банане «Да здравствует Того!». И выходки школьников, в конце концов, всегда одни и те же. А кроме того, вполне возможно, что от сильного жара у меня начался бред.

Боли я теперь не чувствовал. В машине я еще очень страдал; когда ее швыряло на мелких выбоинах, я каждый раз начинал кричать. Уж лучше глубокие воронки: машина поднимается и опускается, как корабль на волнах. Теперь, видно, подействовал укол; где-то в темноте мне всадили шприц в руку, и я почувствовал, как игла проткнула кожу и ноге стало горячо…

Да это просто невозможно, думал я, машина наверняка не прошла такое большое расстояние - почти тридцать километров. А кроме того, ты ничего не испытываешь, ничто в душе не подсказывает тебе, что ты в своей школе, в той самой школе, которую покинул всего три месяца назад. Восемь лет - не пустяк, неужели после восьми лет ты все это узнаешь только глазами?

Я закрыл глаза и опять увидел все как в фильме: нижний коридор, выкрашенный зеленой краской, лестничная клетка с желтыми стенами, памятник воину, площадка, следующий этаж: Цезарь, Марк Аврелий… Гермес, усы Ницше, Того, маска Зевса…

Я выплюнул сигарету и закричал; когда кричишь, становится легче, надо только кричать погромче; кричать - это так хорошо, я кричал как полоумный. Кто-то надо мной наклонился, но я не открывал глаз, я почувствовал чужое дыхание, теплое, противно пахнущее смесью лука и табака, и услышал голос, который спокойно спросил:

Чего ты кричишь?

Пить, - сказал я. - И еще сигарету. В верхнем кармане.

Опять чужая рука шарила в моем кармане, опять чиркнула спичка и кто-то сунул мне в рот зажженную сигарету.

Где мы? - спросил я.

В Бендорфе.

Спасибо, - сказал я и затянулся.

Все-таки я, видимо, действительно в Бендорфе, а значит, дома, и, если бы не такой сильный жар, я

7 КЛАСС

ГЕНРИХ БЕЛЛЬ

ПУТНИК, КОГДА ТЫ ПРИДЕШЬ В СПА...

(Сокращенно)

Машина остановилась, но мотор еще гурчав; где-то отворилась большая брама. Сквозь разбитое окно в машину влетело свет, и тогда я увидел, что и лампочку под потолком разбито вдребезги, только свиток еще торчал в патроне - несколько мерцающих дротиков с остатками стекла. Потом мотор смолк, и снаружи пробрался чей-то голос:

Мертвецов сюда. Есть там мертвецы?

Туда к черту, - выругался шофер. - Вы что, уже больше не делаете затмение?

Пособит тут затмение, когда весь город горит огнем! - крикнул тот же голос. - Мертвецы есть, спрашиваю?

Не знаю.

Мертвецов сюда, слышал? А остальные лестнице наверх, в зал рисования, понял?

Так, так, понял.

И я не был еще мертв, я принадлежал к остальным, и меня понесли по лестнице вверх.

Сначала шли по длинным, тускло освещенным коридором, с зелеными, рисованными масляной краской стенами, в которые повбивано черные, кривые, старосветские крючки на одежду; вот вынырнули двери с эмалированными табличками: 6-А и 6-Б, между теми дверями висела, ласково поблескивая под стеклом в черной раме, Фейєрбахова «Медея» со взглядом в даль; потом пошли двери с табличками: 5-А и 5-Б, а между ними - «Мальчик, вынимающий -- » -- прелестная, с красноватым отливом фото в коричневой раме.

А вот уже и колонна перед выходом на лестничную помісток, и длинный, узкий фриз Парфенона за ней... и все остальное, давно знакомое: греческий гопліт, до пят вооружен, наїжений и грозный, похожий на разъяренного петуха. На самом же помістку, на стене, окрашенной желтым, гордились все они - от великого курфюрста до Гитлера. <...>

И снова мои носилки упали, мимо меня поплыли... теперь образцы арийской породы: нордический капитан с орлиным взглядом и глупым ртом, женская модель с Западного Мозеля, немного сухощавая и костиста, остзейський дурносміх с носом-луковицей и борлакуватим длинным профилем верховинца из кинофильмов; а дальше вновь потянулся коридор... я успел увидеть и ее - перевиту каминным лавровым венком таблицу с именами павших, с большим золотым Железным крестом вверху.

Все это прошло очень быстро: я не тяжелый и санитары торопились. Не чудо, если оно мне и пригрезилось: я весь горел, все у меня болело - голова, руки, ноги; и сердце калаталось, словно неистовое. Чего только не привидится в бреду!

И когда мы миновали образцовых арийцев, за ними всплыло и все остальное: трое погруддів - Цезарь, Цицерон и Марк Аврелий... А когда мы нашли за угол, появилась и Гермесова колонна... Справа в окне я видел зарево пожара - все небо было красное, и по нему торжественно плыли черные, густые облака дыма. <...>

И вновь я мимоходом глянул влево, и вновь увидел двери с табличками: 01-А 01-Б, а между этими бурыми, словно пропитанными затклістю дверью углядел в золотой раме усы и кончик носа Ницше - вторую половину портрета было залеплено бумагой с надписью: «Легкая хирургия».

Если сейчас, - мелькнуло у меня в голове, - если сейчас. И вот и он, его уже увидел - вид Того... замечательная олеографія... на первом плане картины красовалась большая, изображенная в натуральную величину вязка бананов - слева гроздь, справа гроздь, и именно на среднем банане в правом кетягу было что-то нацарапано; я разглядел эту надпись, потому что, кажется, сам его и нацарапал. <...>

Вот широко распахнулись двери зала рисования, я влияние туда под изображением Зевса и закрыл глаза.

Я не хотел больше ничего видеть. <...>

В зале рисования пахло йодом, калом, марлей и табаком и стоял гомон.

Носилки поставили на пол, и я сказал санитарам:

Устроміть мне в рот сигарету, вверху, в левом кармане.

Я почувствовал, как кто-то полапав в моем кармане, потом тернули сірником, и у меня во рту оказалась зажженная сигарета. Я затянулся.

Спасибо, - сказал я.

Все где, думалось мне, еще не доказательство. В конце концов, в каждой гимназии есть залы рисования, коридоры с зелеными и желтыми стена мы и кривыми, старомодными крючками в них, в конечном счете, то, что «Медея» висит между 6-А и 6-Б, - еще не доказательство, что я в своей школе. Видимо, есть правила для классических гимназий в Пруссии, где сказано, что именно там они должны висеть... Ведь и остроты во всех гимназиях одинаковые. Кроме этого, может, я с горячки начал бредить.

Боли я не чувствовал. В машине было мне очень плохо... Но теперь стала, пожалуй, действовать инъекция. <...>

Этого никак не может быть, думал я, машина просто не могла о ехать на такое большое расстояние - тридцать километров. И еще одно: ты ничего не чувствуешь; никакое чутье тебе ничего не говорит, одни только глаза; ни одно чувство не говорит тебе, что ты в своей школе, в своей школе, которую всего три месяца назад бросил. Восемь лет - не дрібни эта, неужели же ты, проучившись здесь восемь лет, познавал бы все самы мы только глазами? <...>

Я выплюнул сигарету и закричал; когда кричишь легче, надо только кричать сильнее, кричать было так хорошо, я кричал, как сумасшедший. <...>

Ну, чего?

Пить, - сказал я, - и еще сигарету, в кармане, вверху.

Опять кто-то потрогал в моем кармане, снова потер спичкой, и мне воткнули в рот зажженную сигарету.

Где мы? - спросил я.

В Бендорфі.

Спасибо, - сказал я и затянулся.

Видимо, я таки в Бендорфі, то есть дома, и если бы у меня не эта страшная лихорадка, я мог бы утверждать наверняка, что я в какой-то классической

гимназии; по крайней мере, что я в школе, - это бесспорно. Разве же тот голос внизу не крикнул: «Оставшиеся в зал рисования!» Я был один из остальных, был жив, живы, наверное, и составляли «остальные». <...>

Наконец он принес мне воды, снова от него повеяло на меня духом табака и лука, я невольно открыл глаза и увидел уставшее, старое, небритое лицо в пожарной форме, и старческий голос тихо проговорил:

Пей, дружище!

Я начал пить, то была вода, но вода - прекрасный напиток; я ощутимы на губах металлический вкус казанка, с наслаждением сознавал, много еще там воды, но пожарник неожиданно отнял казанка от моих губ и пошел прочь; я закричал, но он не оглянулся, только устало пожал плечами и пошел дальше; раненый, лежавший возле меня, спокойно сказал:

Зря шуметь, у них нет воды, ты же видишь. <...>

Какой это город? - спросил я того, что лежал возле меня, Бендорф, - сказал он.

Теперь уже нельзя было сомневаться, что я лежу в зале рисования некой классической гимназии в Бендорфі. В Бендорфі три классические гимназии: гимназия Фридриха Великого, гимназия Альберта и - может, лучше было бы этого и не говорить, - но последняя, третья, называлась гимназия Адольфа Гитлера.

Разве в гимназии Фридриха Великого не висел на лестничной клетке такой яркий, такой красивый, огромный портрет старого Фрица? Я провч ився в той гимназии восемь лет, но разве такой портрет не мог висеть в другой школе на том же месте, такой яркий, что в ідразу бросался в глаза; как только ступишь на второй этаж? <...>

Теперь я слышал, как где-то били тяжелые пушки... уверенно и размеренно, и я думал: дорогие пушки! Я знаю, что это подло, но я так думал... Как на меня, в пушках есть что-то благородное, даже когда они стреляют. Такая торжественная луна, точно как в той войне, о которой пишут в книжках с картинками... Потом я размышлял, сколько имен будет на той таблицы павших, которую, пожалуй, прибьют здесь впоследствии, украсив ее еще большим золотым Железным крестом и вквітчавши еще большим лавровым венком. И вдруг мне пришло в голову, что когда я действительно в своей школе, то и мое имя будет стоять там, укарбоване в камень, а в школьном календаре против моей фамилии будет написано Ушел из школы на фронт и погиб за...»

И я еще не знал, за что, и не знал еще наверняка, я в своей школе, я хотел теперь об этом узнать. <...>

Я вновь повел глазами вокруг, но... Сердце во мне не отзывалось. То ли бы оно и тогда не обізвалося, если бы я оказался в той комнате, где целых восемь лет рисовал вазы и писал шрифты? Стройные, прекрасные, изысканные вазы, прекрасные копии римских оригиналов, - учитель рисования всегда ставил их перед нами на подставку, - и всевозможные шрифты: рондо, ровный, римский, итальянский. Я ненавидел те уроки превыше всего в гимназии, я часами погибал с тоски и ни разу не сумел толком нарисовать вазу или написать букву. И где же делись мои проклятия, где делась моя жгучая ненависть к этим остогидлих, будто вилинялих стен? Ничто во мне не озивалось, и я молча покачал головой.

Я то и дело стирал, застругував карандаша, снова стирал... И - ничего. <...>

Я не помнил, как меня ранили, я знал одно: что не пошевелю руками и правой ногой, только левой, да и то только полуприкрытой. Я думал, может, это они так крепко примотали мне руки к туловищу, что я не могу пошевелить ими. <...>

Наконец передо мной вырос врач; он снял очки и, моргая, молча смотрел на меня... я отчетливо увидел за толстыми стеклами большие серые глаза с едва тремтливими зрачками. Он смотрел на меня так долго, что я отвел глаза, а потом тихо сказал:

Минуточку, уже скоро ваша очередь. <...>

Я вновь закрыл глаза и подумал: ты должен, должен узнать, что у тебя за рана и ты действительно в своей школе. <...>

Вот санитары вновь вошли в зал, теперь они подняли меня и понесли туда, за доску. Я раз поплыл мимо двери и, проплывая, присмотрел еще одну примету: здесь, над дверью висел когда-крест, как гимназия называлась еще школой Святого Фомы; креста они потом сняли, но на том месте на стене остался свежий темно-желтый след от него. Тогда они зозла перекрасили всю стену, и мар ка... Креста было видно, и, как присмотреться внимательнее, можно было разглядеть даже неровный след на правом конце поперечины, там, где годами висела буковая ветка, которую цеплял сторож Біргелер. <...> Все это промелькнуло у меня в толовая за тот краткий миг, пока меня несли за доску, где горел яркий свет.

Меня положили на операционный стол, и я хорошо увидел самого себя, только маленького, будто укороченного, вверху, в ясном стекле лампочки - такой коротенький, белый, узкий свиток марли, как будто химер ный, хрупкий кокон; значит, это было мое отражение.

Врач повернулся ко мне спиной и, наклонившись над столом, рылся в инструментах; старый, отяжелевший пожарный стоял напротив доски и улыбался мне; он улыбался устало и скорбно, и заросшее, невмиване его лицо было такое, будто он спал. И вдруг за его плечами, на нестертому другой стороне доски я увидел нечто такое, от чего впервые с тех пор, как я оказался в этом мертвом доме, отозвалось мое сердце... Надошці была надпись моей рукой. Вверху, в самом высоком ряду. Я знаю свою руку; увидеть свое письмо - хуже, чем увидеть себя самого в зеркале, - куда больше вероятности. Идентичность собственного письма я уже никак не мог взять под сомнение... Вон он, еще и до сих пор там, то выражение, которое нам велели тогда написать, в том безнадежном жизни, которое закончилось всего три месяца назад «Путник, когда ты придешь в Спа...»

О, я помню, мне не хватило доски, и учитель рисования раскричался, что я не рассчитал как следует, взял большие буквы, а тогда сам, качая головой, написал тем же шрифтом ниже: «Пустой, когда ты придешь в Спа...»

Семь раз было там написано - моим письмом, латинским шрифты, готическим курсивом, римским, итальянским И рондо «Путник, когда ты придешь в Спа...»

На тихий врачей зов пожарный отступил от доски, и я увидел весь высказывание, только немного испорчен, потому что я не рассчитал как следует, выбрал большие буквы, взял слишком много пунктов.

Я стебнувся, почувствовав укол в левое бедро, хотел было подняться на л ікті и не смог, но успел взглянуть на себя и увидел, - меня уже размотали, - что у меня нет обеих рук, нет правой ноги, тем-то я сразу упал на спину, потому что не имел теперь на что опереться; я закричал; врач с пожарником испуганно посмотрели на меня; и врач только пожал плечами и вновь нажал на поршень шприца, медленно и твердо пошел вниз; я хотел еще раз посмотреть на доску, но пожарник стоял теперь совсем близко возле меня и замещал ее; он крепко держал меня за плечи, и я слышал только дух смалятини и грязи, что шел от его мундира, видел только его усталое, скорбное лицо; и вдруг я его узнал: то был Біргелер.

Молока, - тихо сказал я...

Перевод Есть. Горевої

Stranger, Bear Word to the Spartans We... ) - рассказ Генриха Теодора Бёлля . Сюжет представляет собой внутренний монолог солдата Второй мировой войны, которого, раненного, несут на носилках через коридоры его прежней школы, которую он покинул за три месяца до описываемых событий. в школе устроен временный военный госпиталь. Солдат подмечает знакомые детали, но не желает узнавать по ним коридоры и помещения собственной школы. Только когда его приносят в художественный класс, он наконец должен признать, что это действительно его школа , так как на доске класса было написано его же почерком: «Путник, когда ты придёшь в Спа…».

Однако Бёлль сокращает слово «Спарта» до «Спа…», что является отсылкой к бельгийскому муниципалитету Спа , в котором располагался офис немецкого командования во время предыдущей, Первой мировой , войны. Из чего следует, что Бёлль стремится показать Вторую мировую войну как повторение истории .

Напишите отзыв о статье "Путник, когда ты придёшь в Спа..."

Примечания

Литература

  • Manuel Baumbach: Wanderer, kommst du nach Sparta. Zur Rezeption eines Simonides-Epigramms . In: Poetica 32 (2000) Issue 1/2, pp. 1-22.
  • Klaus Jeziorkowski: Die Ermordung der Novelle. Zu Heinrich Bölls Erzählung In: Heinrich Böll. Zeitschrift der koreanischen Heinrich Böll-Gesellschaft . 1st ed. (2001), pp. 5-19.
  • David J. Parent: Böll’s «Wanderer, kommst du nach Spa». A Reply to Schiller’s «Der Spaziergang». In: Essays in Literature 1 (1974), pp. 109-117.
  • J. H. Reid: Heinrich Böll, «Wanderer, kommst du nach Spa…» Klassische deutsche Kurzgeschichten. Interpretationen . Stuttgart 2004, pp. 96-106.
  • Gabriele Sander: «Wanderer, kommst du nach Spa…» . In: Werner Bellmann (Pub.): Heinrich Böll. Romane und Erzählungen. Interpretationen . Philipp Reclam jun., Stuttgart 2000, ISBN 3-15-017514-3 , pp. 44-52.
  • Bernhard Sowinski: Wanderer, kommst du nach Spa… . In: Bernhard Sowinski: Heinrich Böll. Kurzgeschichten . Oldenbourg, München 1988, ISBN 3-486-88612-6 , pp. 38-51.
  • Albrecht Weber: «Wanderer, kommst du nach Spa…» . In: Interpretationen zu Heinrich Böll verfaßt von einem Arbeitskreis. Kurzgeschichten I . 6th ed. Munich 1976, pp. 42-65.

Отрывок, характеризующий Путник, когда ты придёшь в Спа...

– Ежели бы я не знал вас, я подумал бы, что вы не хотите того, о чем вы просите. Стоит мне посоветовать одно, чтобы светлейший наверное сделал противоположное, – отвечал Бенигсен.
Известие казаков, подтвержденное посланными разъездами, доказало окончательную зрелость события. Натянутая струна соскочила, и зашипели часы, и заиграли куранты. Несмотря на всю свою мнимую власть, на свой ум, опытность, знание людей, Кутузов, приняв во внимание записку Бенигсена, посылавшего лично донесения государю, выражаемое всеми генералами одно и то же желание, предполагаемое им желание государя и сведение казаков, уже не мог удержать неизбежного движения и отдал приказание на то, что он считал бесполезным и вредным, – благословил совершившийся факт.

Записка, поданная Бенигсеном о необходимости наступления, и сведения казаков о незакрытом левом фланге французов были только последние признаки необходимости отдать приказание о наступлении, и наступление было назначено на 5 е октября.
4 го октября утром Кутузов подписал диспозицию. Толь прочел ее Ермолову, предлагая ему заняться дальнейшими распоряжениями.
– Хорошо, хорошо, мне теперь некогда, – сказал Ермолов и вышел из избы. Диспозиция, составленная Толем, была очень хорошая. Так же, как и в аустерлицкой диспозиции, было написано, хотя и не по немецки:
«Die erste Colonne marschiert [Первая колонна идет (нем.) ] туда то и туда то, die zweite Colonne marschiert [вторая колонна идет (нем.) ] туда то и туда то» и т. д. И все эти колонны на бумаге приходили в назначенное время в свое место и уничтожали неприятеля. Все было, как и во всех диспозициях, прекрасно придумано, и, как и по всем диспозициям, ни одна колонна не пришла в свое время и на свое место.
Когда диспозиция была готова в должном количестве экземпляров, был призван офицер и послан к Ермолову, чтобы передать ему бумаги для исполнения. Молодой кавалергардский офицер, ординарец Кутузова, довольный важностью данного ему поручения, отправился на квартиру Ермолова.
– Уехали, – отвечал денщик Ермолова. Кавалергардский офицер пошел к генералу, у которого часто бывал Ермолов.
– Нет, и генерала нет.
Кавалергардский офицер, сев верхом, поехал к другому.
– Нет, уехали.
«Как бы мне не отвечать за промедление! Вот досада!» – думал офицер. Он объездил весь лагерь. Кто говорил, что видели, как Ермолов проехал с другими генералами куда то, кто говорил, что он, верно, опять дома. Офицер, не обедая, искал до шести часов вечера. Нигде Ермолова не было и никто не знал, где он был. Офицер наскоро перекусил у товарища и поехал опять в авангард к Милорадовичу. Милорадовича не было тоже дома, но тут ему сказали, что Милорадович на балу у генерала Кикина, что, должно быть, и Ермолов там.
– Да где же это?
– А вон, в Ечкине, – сказал казачий офицер, указывая на далекий помещичий дом.
– Да как же там, за цепью?
– Выслали два полка наших в цепь, там нынче такой кутеж идет, беда! Две музыки, три хора песенников.
Офицер поехал за цепь к Ечкину. Издалека еще, подъезжая к дому, он услыхал дружные, веселые звуки плясовой солдатской песни.
«Во олузя а ах… во олузях!..» – с присвистом и с торбаном слышалось ему, изредка заглушаемое криком голосов. Офицеру и весело стало на душе от этих звуков, но вместе с тем и страшно за то, что он виноват, так долго не передав важного, порученного ему приказания. Был уже девятый час. Он слез с лошади и вошел на крыльцо и в переднюю большого, сохранившегося в целости помещичьего дома, находившегося между русских и французов. В буфетной и в передней суетились лакеи с винами и яствами. Под окнами стояли песенники. Офицера ввели в дверь, и он увидал вдруг всех вместе важнейших генералов армии, в том числе и большую, заметную фигуру Ермолова. Все генералы были в расстегнутых сюртуках, с красными, оживленными лицами и громко смеялись, стоя полукругом. В середине залы красивый невысокий генерал с красным лицом бойко и ловко выделывал трепака.
– Ха, ха, ха! Ай да Николай Иванович! ха, ха, ха!..
Офицер чувствовал, что, входя в эту минуту с важным приказанием, он делается вдвойне виноват, и он хотел подождать; но один из генералов увидал его и, узнав, зачем он, сказал Ермолову. Ермолов с нахмуренным лицом вышел к офицеру и, выслушав, взял от него бумагу, ничего не сказав ему.
– Ты думаешь, это нечаянно он уехал? – сказал в этот вечер штабный товарищ кавалергардскому офицеру про Ермолова. – Это штуки, это все нарочно. Коновницына подкатить. Посмотри, завтра каша какая будет!

На другой день, рано утром, дряхлый Кутузов встал, помолился богу, оделся и с неприятным сознанием того, что он должен руководить сражением, которого он не одобрял, сел в коляску и выехал из Леташевки, в пяти верстах позади Тарутина, к тому месту, где должны были быть собраны наступающие колонны. Кутузов ехал, засыпая и просыпаясь и прислушиваясь, нет ли справа выстрелов, не начиналось ли дело? Но все еще было тихо. Только начинался рассвет сырого и пасмурного осеннего дня. Подъезжая к Тарутину, Кутузов заметил кавалеристов, ведших на водопой лошадей через дорогу, по которой ехала коляска. Кутузов присмотрелся к ним, остановил коляску и спросил, какого полка? Кавалеристы были из той колонны, которая должна была быть уже далеко впереди в засаде. «Ошибка, может быть», – подумал старый главнокомандующий. Но, проехав еще дальше, Кутузов увидал пехотные полки, ружья в козлах, солдат за кашей и с дровами, в подштанниках. Позвали офицера. Офицер доложил, что никакого приказания о выступлении не было.

А я любила это произведение. Это трудное произведение еще с 11 класса. Или 10? Я пыталась разобраться в смысле каждого слова, каждого подробно выписанного образа. И я благодарна людям, которые ответили на те вопросы, которые у меня до сих пор остались. Полный обзор под катом, дабы не растяивать вашу ленту.

Предметом настоящего исследования мы избрали трагическое произведение Генриха Бёлля «Wanderer, kommst du nach Spa...» («Путник, если ты придешь в Спа…»), написанное после войны, в 1950-м году . Г. Бёллю удается спрятать в подтекст многое из того, что должно было стоять в тексте. Уже сам заголовок настораживает: недописанное слово и три точки. Лишь дочитав рассказ до конца, можно понять, что в этой обрубленной фразе скрыт глубочайший смысл.

Фабула рассказа проста. Война уже на территории Германии, в небольшой городок привозят раненых солдат и размещают в зале для рисования одной из гимназий. В углу зала за школьной доской и белой простыней развернут пункт первой медицинской помощи (может быть, просто перевязочная). Герой рассказа (протагонист) - бывший школьник, который три месяца назад был отправлен из последнего класса гимназии не фронт, на защиту своего отечества. Еще в машине он слышит:
Die Toten hierhin, hörst du? Und die anderen die Treppe hinauf in den Zeichensaal.
Мертвых во двор, а других наверх в зал для рисования.

Следовательно, искалеченный войной вчерашний школьник оказался среди других, среди живых. Ни он, ни читатель не знают пока, как тяжело он ранен. Солдат чувствует нестерпимую боль в руках и в правой ноге. Лишь в конце рассказа мы узнаем, что ранение подростка несовместимо с жизнью.

Скрытый смысл мы находим во втором абзаце в самой простой фразе:
Aber ich war noch nicht tot, ich gehörte zu den anderen.
Но я ещё не был мертв, я относился к другим.
Усилительное наречие noch (усилительная частица) и то, что рассказчик говорит о себе в прошедшем времени, заставляют интерпретатора и читателя глубоко задуматься. Г. Бёлль описывает школьные реквизиты, ту галерею портретов и бюстов, которые украшают коридоры и лестничные пролёты, и которые замечает гимназист, лежа на носилках. Автор навязывает нам в композиционном построении трудную оптику, перечисляя эти предметы и возвращаясь ко многим из них снова в мыслях героя.

Первое, что увидел вчерашний школьник, - это портрет Медеи в черной раме. Мы активизируем память и получаем массу ассоциаций: Медея, убившая своего брата, свою соперницу, своих двоих детей, не случайно открывает эту галерею портретов. Родина-мать безрассудно убивает своих детей. Далее - репродукция скульптуры «Мальчик, вынимающий занозу» в коричневой раме. Это тоже символ; подспудный сюжетный образ и цвет рамы говорят сами за себя.
Глаза юноши видят всю эту галерею портретов в том порядке, в каком они висели в его школе, но только глаза отмечают этот порядок, сердце его молчит. Он знает, что и в других школах те же предписания: после Медеи и Мальчика обязательная череда портретов, начиная с Великого курфюрста и заканчивая Гитлером. Далее следуют Rassengesichter. Удивительно точно определено место портрета Ницше в позолоченной раме. Он висит наверху, почти у входа в зал для рисования, там, где изучают философию. Глубинный смысл заключается в том, что юноша видит только усы и нос, ибо вторая половина лица заклеена наскоро написанной запиской: Leichte Chirurgie.
И действительно, в учении Ницше есть две стороны: тонкая критика его эпохи со всеми её недостатками и пороками и культ «сверхчеловека», что явилось идеологическим оправданием человеконенавистнической теории фашизма, хотя Ницше не столь примитивен, как фашисты.
Следует заметить, что никто из современных немецких интерпретаторов не останавливается на явных фактах Бёллевских ассоциаций, на подлинном смысле «полузаклеенного» Ницше и других «героев» галереи. Их ассоциации, к сожалению, сводятся только к Вавилонскому столпотворению.
Чуть раньше юноша видит портреты и бюсты великих римлян, «рожу» Зевса, а замыкает всю эту группу Hermessäule . Гермес в греческих мифах - покровитель дорог, торговцев, воров, но главное, он сопровождает мертвых в царство тьмы. И снова подсказка для нас, которую автор прячет в подтекст. Мы улавливаем тот расширительный взгляд на происходящее, который автор выражает в портретных образах.

Мысль гимназиста обращается к памятнику погибшим ученикам, который стоит в коридоре, он предполагает, что и его имя будет высечено на камне, а в школьном альбоме будет написано:
...zog von der Schule ins Feld und fiel für... Aber ich wusste nicht wofür...
...ушел со школьной скамьи на фронт и пал за... Но я ещё не знал за что.
Здесь нет подтекста, здесь всё открыто, всё явно, отмечается только то, что герой говорит о себе в третьем лице. В ожидании врачебной помощи наш герой дважды выкуривает сигарету, которую ему зажигает и суёт в рот человек в униформе пожарного, он же приносит ему котелок с водой. Здесь он узнает, что все они привезены в город Бендорф, его родной город. Но в Бендорфе три гуманитарных гимназии, и в какой из них развернут этот госпиталь, герой не знает. Г. Бёлль называет гимназию Фридриха Великого, Альбертус-гимназию и, конечно, гимназию Адольфа Гитлера, которые ранее носили совсем другие имена.
Ich war auf der Schule des Alten Fritz gewesen, ach Jahre lang...
Я восемь лет учился в гимназии старого Фрица…
Предпрошедшее (давно прошедшее) время свидетельствует о том, что нашему герою уже никогда не вернуться в свою школу в качестве ученика. С закрытыми глазами молодой солдат думает, обращаясь к себе во втором лице:
Du musst doch herauskriegen, was du für eine Verwundung hast und ob du in deiner alten Schule bist.
Тебе же необходимо выяснить, что за ранение ты получил, и что ты лежишь именно в твоей старой школе.

Мысленно много раз герой повторяет частями и в обратном порядке все те лица, которые украшают гуманитарную гимназию. Здесь нет места Гёте, Шиллеру и тем великим немецким гуманистам, которые составляли и составляют цвет нации.
Рассказ подходит к концу. Юношу несут в тот угол за школьную доску, где его ждет встреча с врачом. Он вспоминает, что над дверью в зал когда-то висел крест, когда школа еще носила имя Святого Фомы, но в новые времена господствовал уже другой крест (Hakenkreuz - свастика).
Христианский крест сняли, однако очертания его остались, сколько бы его не закрашивали, он оставался на месте, а перекрасить весь зал, подобрав нужный колер, видимо, не позволял бюджет. Мы понимаем, что этот знак милосердия и доброты так и оставался в зале во все времена, и не смогли нацисты вытравить то, что хотели вытравить. Оказавшись на столе, раненый солдат видит себя в огромной лампе, он видит окровавленный узкий пакетик wie ein außergewöhnlich subtiler Embrio: das war also ich da oben.

Вдруг наш герой испугался еще больше, сердце его забилось, ибо он увидел на доске собственноручно написанное разными шрифтами изречение: Wanderer, kommst du nach Spa... Это было задание учителя рисования. Семь раз семью шрифтами ученик должен был написать первую часть изречения («Путник, если ты придешь в Спарту»), но он не рассчитал правильно длину доски, и фраза получилась обрубленной. Учитель ругался, в седьмой раз сам попытался написать. Но результат был тот же.
Теперь нам понятен замысел автора. Спарта как аристократическое воинствующее государство Древней Греции была образцом для фашистов, но их стремления построить подобное не будут осуществлены, даже если они положат на алтарь своих идей всех подростков своей страны. И, кроме того, фраза, высеченная на памятнике в Греции в честь гибели трехсот спартанцев, защищавших Родину от персов в Фермопилах, свидетельствует о самопожертвовании. Это должно научить юных немцев жертвенности ради отечества.

Переведенный Фридрихом Шиллером на немецкий язык полный текст звучит так:
Wanderer, kommst du nach Sparta, verkündige dorten, du habest uns hier liegen gesehn, wie das
Gesetz es befahl.
В русском переводе это изречение звучит так:
Путник, весть отнеси всем гражданам Лакедемона*, честно исполнив закон, здесь мы в могиле лежим [Сергеев 1973: 222].

Смысл этой патриотической фразы вбивался в умы и сердца молодых немцев при каждом удобном случае. Задание учителя рисования можно ассоциировать с библейским преданием о сотворении мира: шесть дней Бог трудился и на седьмой отдыхал, Шесть раз ученик выводил на доске неоконченную фразу, на седьмой раз её вывел учитель, но их труды оказались напрасны. А если посчитать годы войны Германии против Европы и России, то тоже получится цифра семь, которая считается священной. Всё это сказал Бёлль, но сказал косвенно, тонко, в подтексте, заставив нас всматриваться в слова, образы и ситуации.

Нельзя обойти молчанием и фигуру пожарного. Это Биргелер, которого бывший ученик узнает лишь в последний момент. Его должность при школе Hausmeister, в нашем понимании - завхоз, комендант. Там на школьном дворе в своей плохо освещенной каморке он раздавал ученикам молоко, там они ели свои бутерброды и могли даже тайно выкурить сигарету. Он был их покровителем. Биргелер появлялся в зале для рисования несколько раз, он приносил раненому солдату воду, зажигал ему сигарету, но мы не знаем, узнал ли он того школьника, который только три месяца назад бежал мимо всех упомянутых портретов туда вниз, где висела Медея, чтобы съесть свой бутерброд и получить молоко.
Теперь наш солдат, освободившись от бинтов, хотел приподняться, но не смог:
Ich zuckte hoch... ich wollte mich aufstützen, aber ich konnte es nicht: ich blickte an mir herab und nun sah ich es: sie hatten mich ausgewickelt, und ich hatte keine Arme mehr, auch kein rechtes Bein mehr...ich schrie...
Я дёрнулся… я хотел опереться, но не смог: я посмотрел на себя и увидел это: они меня разбинтовали, и у меня не было больше обеих рук и правой ноги…я закричал…

Пожарный крепко держал юношу за плечи, и он не мог уже видеть доску, но в этот момент он узнал Биргелера. Где те учителя, спрашиваем мы себя, которые вдалбливали детям свои идеи? Только этот простой человек оказался рядом. Символично и то, что он был одет в форму пожарного, и что только он пытался сделать хоть что-то для всех лежащих в этом зале. Последние слова рассказа:
„Milch“, sagte ich leise...
«Молока», - сказал я тихо…

Молоко - это жизненно необходимый продукт для всех, особенно для детей. Этот ребенок просит молока, хотя мы понимаем, что жить он будет, пока не закончится действие шприца. Три точки в конце рассказа тоже не случайны. Бёлль заставляет нас размышлять, задумываться, обобщать и делать выводы.
Итак, внешнее действие в рассказе играет не главную роль, хотя событийная сфера воссоздана достоверно. Однако без второго плана, без повторов, без внутреннего монолога, без ассоциаций и варьирования, без глубоких размышлений понять глубину происходящего и авторский метод нельзя.
Весь рассказ построен на развертывании второго плана, почти каждая фраза ставит читателя и исследователя в особое положение, заставляя его участвовать в происходящем, додумывать, выстраивать ассоциативные ряды. Напрашивается вывод, что подтекст у Г. Бёлля - это заранее подготовленное явление, которое мы попытались интерпретировать и донести до читателя.

*Лакедемон - другое обозначение Спарты.

Ежегодная Всероссийская научная конференция учащихся, студентов и молодых ученых «НАУЧНОЕ ТВОРЧЕСТВО XXI ВЕКА» (февраль 2009 г.)

Машина остановилась, но мотор еще урчал; где открылась большая ворота. Потом мотор замолчал, и снаружи добрался чей голос:

Мертвецов сюда, слышал? А остальные по лестнице наверх, в зал рисования, понял?

Да, да, понял.

Но я не был мертв, я принадлежал к остальным, и меня понесли наверх.

Сначала шли длинным, тускло освещенным коридором, с зелеными, выкрашенными масляной краской стенами.

Вот из темноты коридора вынырнули двери с табличками 6-А и 6-Б, между теми дверями висела Фейербахова «Медея». Дальше пошли двери с другими табличками, между ними – «Мальчик, вынимает терновник» – розовое с красноватым отливом фото в коричневой раме. А на лестничной клетке, на стене, окрашенной в желтый цвет, гордились все они – от великого курфюрста до Гитлера.

Мимо проплыл портрет старого Фрица в небесно-голубом мундире, образец арийской породы. Затем возникло все остальное: бюст Цезаря, Цицерона и Марка Аврелия, Гермесу колонна с рогом, слева в золотой раме – усы и кончик носа Ницше (остальные портрета были заделаны надписью «Легкая хирургия »)… «И прежде чем санитары стали сходить на третий этаж, я успел увидеть и ее – перевитую каминным лавровым венком таблицу с именами павших, с большим золотым Железным крестом наверху».

Если сейчас, мелькнуло у меня в голове, если сейчас… Да вот и он, я его уже увидел – пейзаж тот, большой и яркий, плоский, как старинная гравюра… на первом плане изображена большая связка бананов, на среднем из них было то нацарапано, я разглядел то надпись, потому что, кажется, сам его и нацарапал…

Меня занесли в зал рисования, над дверью которой висело изображение Зевса, там пахло йодом, калом, марлей и табаком и было шумно. Все это, думалось мне, еще не доказательство. Наконец, в каждой гимназии есть залы рисования, коридоры с зелеными и желтыми стенами, наконец, то, что «Медея» висит между 6-А и 6-Б, – еще не доказательство, что я в своей школе. «… Ни одно чувство не говорит тебе, что ты в родной школе, которую всего три месяца назад покинул… Сердце во мне не отзывалось ».

Я выплюнул сигарету и закричал: когда кричишь, становится легче, надо только кричать громче, кричать было так хорошо, я кричал, как сумасшедший. Я попросил пить и еще сигарету, в кармане, вверху. Мне принесли воды, только тогда я открыл глаза и увидел старческое усталое лицо, пожарную форму, на меня повеяло духом лука и табака…

Где мы? – Спросил я.

В Бендорфи.

Спасибо, – сказал я и затянулся.

Пожалуй, я же в Бендорфи, то есть дома.

В Бендорфи три классические гимназии: гимназия Фридриха Великого, гимназия Альберта и (может, лучше было бы этого и не говорить), но последняя, третья – гимназия Адольфа Гитлера.

Теперь я слышал, как где били тяжелые орудия. Пушки били уверенно и размеренно, словно торжественная органная музыка. Прямо как в тевойне, о которой пишут в книгах с рисунками… Вдруг мне пришло в голову, что и мое имя будет стоять на таблице павших, укарбоване в камень, а в школьном календаре против моей фамилии будет написано «Ушел из школы на фронт и погиб за…» Но я еще не знал, за что, не знал еще наверняка, я в своей школе, я хотел сейчас об этом узнать что-нибудь.

Я выплюнул сигарету в проход между Соломяник и попытался посоваты руками, но почувствовал такую боль, что опять закричал.

Наконец передо мной вырос врач, молча смотрел на меня, он смотрел на меня настолько долго, что я отвел глаза. Позади него стоял пожарный, который давал мне пить. Он-то зашептал на ухо врачу…

Минуточку, уже скоро ваша очередь…

Я снова закрыл глаза и подумал: ты должен, должен узнать, что у тебя за рана и ты действительно в своей школе. Все здесь было такое чуждое мне и безразлично, будто меня принесли к какому музея города мертвых, в мир, глубоко чуждый мне и неинтересен. Нет, не могло быть, что только три месяца прошло, как я рисовал здесь вазы и писал шрифты, а в перерывах медленно сходил вниз – мимо Ницше, Гермеса, Того, мимо Цезаря, Цицерона, Марка Аврелия и шел к сторожу Биргелера пить молоко – в малую тусклую кладовку.

Вот санитары подняли меня и понесли за доску, и я увидел еще одну примету: здесь, над дверью висел когда крест, как гимназия называлась еще школой Святого Фомы; креста потом сняли, но на стене остался свежий темно-желтый след, такой выразительный, который был, пожалуй, еще лучше видно, чем сам старик, маленький, худой крест. Тогда сердцах они перекрасили всю стену, и маляр не сумел подобрать краски, и крест вновь выступил. Они ругались, и ничего не помогли. Креста было видно, было видно даже след от букового ветви, которую цеплял сторож Биргелер, когда еще позволяли цеплять по школам кресты…

Вот меня положили на операционный стол и я увидел свое отражение в свете лампочки. Отяжелевший пожарный стоял напротив доски и улыбался мне, он улыбался устало и печально. И вдруг за его плечами на нестертому другой стороне доски я увидел нечто такое, от чего забилось сердце у меня в груди – на доске была надпись моей рукой. Все остальное не было еще доказательством: ни «Медея», ни Ницше, ни Динарская профиль верховинца из кинофильма, ни бананы из Того, ни даже следует креста над дверью, все это могло быть и по всем другим школам. Но вряд чтобы по другим школам писали на досках моей рукой. Вот он, все еще там, то выражение, которое нам велели тогда написать, в том безнадежном жизни, которое закончилось лишь три месяца назад: «Путник, когда ты придешь в Спа…» О, я помню, как принял великоваты буквы и учитель рисования раскричался. Семь раз было там написано – моим письмом, латинским шрифтом, готическим, курсивом, римским, итальянским и рок «Путник, когда ты придешь в Спа…»

Я дернулся, почувствовав укол в левое бедро, хотел подняться на локти и не смог, однако успел взглянуть на себя и увидел – меня уже размотали, – что у меня нет обеих рук, нет правой ноги, тем-то я сразу упал на спину, поскольку не имел теперь на что опереться, я закричал; и врач только пожал плечами, я хотел еще раз посмотреть на доску, но пожарник стоял теперь совсем близко от меня и заменял ее; он крепко держал меня за плечи, и я слышал только дух смалятины и грязи, исходивший от его мундира, видел только его усталое, скорбное лицо, и вдруг я его узнал: это был Биргелер.

Молока, – тихо сказал я.

Похожие публикации